https://khazin.ru/articles/23-istorija- … enedzherov
Популярная культура полна карикатурных изображений нацизма. Гитлер возникает внезапно, как будто он уже свершившимся фактом ждал своего часа. Сперва — веймарский декаданс, по-настоящему хорошее искусство и уличные бои штурмовиков с коммунистами. В следующий момент Гинденбург вручает Адольфу ключи от царства, и начинаются факельные шествия, «Триумф воли» и заунывные скрипки Ицхака Перлмана. Гитлер вырастает над возрожденным Рейхом тоталитарным божеством. Все переходит под его контроль за счет полного господства нацистской партии над жизнью в Германии. Разумеется, на деле все было не так.
Восхождению Гитлера к его геноцидальной власти предшествовали годы «напряженных межпартийных разногласий», как принято теперь говорить, снижающегося благосостояния и уличного насилия. В конце концов Гитлер сколотил из шаткой коалиции дельцов-технократов, традиционных консерваторов, военных интересов и собственных радикальных этнонационалистов правдоподобное правительство. Как только новое правительство укрепило свою власть, тысячи коммунистов и профсоюзных активистов подверглись жестоким гонениям и одними из первых отправились в будущие концлагеря. И все же какое-то время для подавляющего большинства немцев — включая, пусть ненадолго, немецких евреев — жизнь оставалась прежней, как в веймарскую эпоху. В стране сменился режим, но большинство немцев в середине и конце 1930-х вставали по утрам и отправлялись на работу, как они это делали в 1920-х. Январь — март 1933 года не сравнить с 1776, 1789, 1791, 1917 и даже с 1979 годом. Никакого перевернутого с ног на голову мира — все странным образом оставалось непрерывным для многих немцев, как будто вовсе не произошло ничего особенного. А для некоторых из них все на удивление изменилось к лучшему.
Слово «фашизм» теперь — на фоне глобального подъема крайне правых демагогов вроде Дональда Трампа, Марин Ле Пен, Виктора Орбана, Нарендры Моди и Реджепа Тайипа Эрдогана — вертится у всех на языке. Офисные разговоры возле кулера не обходятся без обсуждения нынешних и грядущих автократов и их возможности возвыситься над политическим ландшафтом XXI века. Ханны Арендт и Теодоры Адорно не первой свежести стали желанным дополнением к американскому медийному пейзажу. Мы все глубоко инвестировали себя в идеологию и психологию фашизма.
В этих витающих в воздухе разговорах о фашизме удивляет, однако, насколько редко мы выходим в своих аргументах за идеологические и психологические рамки, почти не прибегая к формально политическим и экономическим доводам. Мало кому хочется обсуждать, как на самом деле функционировали фашистские общества вроде нацистской Германии, кто, как и для чего их строил. Но когда задаешься этими вопросами, возникает гораздо более четкий образ, в котором яснее вырисовывается особая политическая и экономическая структура.
Экономическая история нацистской Германии — это история быстрых изменений в распределении доходов и появления управленческой элиты, получившей в свои руки огромную долю национального дохода. Эта элита — не пресловутый один процент, а 0,1 процента — была нацистским аналогом сегодняшних «суперменеджеров» (пользуясь популярным ныне термином Тома Пикетти). Такая параллель с современным неолиберальным обществом требует внимательнее изучить место суперменеджеров в обоих режимах. Это может многое прояснить, но также не на шутку встревожить.
Бегемот: политэкономия нацизма
Такие мыслители, как Адорно и Арендт, изучали нацизм сквозь призму философии. Они приняли нацистские притязания на «тоталитаризм», где идентификация с партией и лидером связывала всех в тотальное, единое общество и где все управлялось через Volksgemeinschaft(национальное сообщество или осознание себя частью «подлинного» национального сообщества). Действительность была куда беспорядочней. Коллега Адорно Франц Нойман рассматривал те же самые вопросы с позиций политической экономии и права. Ему, при любых раскладах, не удалось обнаружить в Германии «госкапитализма», где мотив прибыли был бы исключен, а производство находилось бы под полным контролем государства. Напротив, при нацизме, отмечал Нойман, бизнес — а особенно крупные корпоративные интересы — получил необычайную свободу действий. Пусть она и была относительной, но от многих прежних социал-демократических ограничений интересы крупного бизнеса были полностью освобождены. Независимые профсоюзные организации были разгромлены, а бизнесу было разрешено создавать массивные, генерирующие прибыль монополии — до тех пор пока он производил необходимые для партии и армии товары и услуги.
Чем внимательнее Нойман изучал каждодневный быт нацизма, тем больше он сомневался, что нацистскую Германию можно называть «государством» в традиционном смысле слова. Он и его коллега по Франкфуртской школе Отто Киркхаймер отмечали, что власть, авторитет и ответственность, вопреки заверениям пропаганды, не связывались воедино в личности Лидера, но скорее рассеивались в разрозненной и иррациональной системе. Каждый (кто не был исключен из национально-расового сообщества) должен был либо встать в строй, либо по заветам вождя стать автономным, инициативным предпринимателем и первопроходцем национального духа, в каком бы секторе он ни работал. Хоть отдельные сектора государства сохраняли вид бюрократической махины, где фактическая организация во многом отдана на откуп технократам, промышленности это отнюдь не коснулось. Общество было поставлено под контроль бесчисленных, как теперь говорят, «лидеров мысли» (thought leaders) с пересекающимися и конкурирующими вотчинами. Сама же партия поддерживала кадровые связи почти в каждом секторе и собственные сферы контроля, особенно над расовыми вопросами — sine qua non нацизма. Была заключена сделка, и вооруженные силы, не оправившиеся от удара и «предательства» немецкой капитуляции в Первой мировой войне, пришли к соглашению о внутреннем балансе сил. Гитлер был, конечно, во главе, но лишь благодаря постоянным переговорам между этими секторами со своими собственными мини-суверенитетами. И все же Гитлер не был тем суверенным властителем, каким его мнили пламенные сторонники и непреклонные критики. Его офис больше походил на клиринговую палату, которая часто принимает конфликтующие стороны, а иногда отправляет их для разрешения противоречий к другому лидеру, поменьше. Конечно, фюрер был диктатором, но он был первым среди многих — не «колоссом на марше» нацистских пропагандистов и не «Абсолютным злом», воплощенном в человечишке с усиками из моралистской западной поп-культуры.
В своем конечном анализе Нойман приходил к выводу, что нацистская Германия на самом деле не была государством в любом из общепринятых смыслов слова. Он видел в ней вовсе не библейского Левиафана Гоббса — механистический образ содружества, коллективно функционирующего ради безопасности и процветания отдельных его субъектов, чья власть связана, выражена и представлена в лице монарха или правящего совета.
Нойман усмотрел в ней совсем иной гоббсовский образ — кошмар урчащего чудовища земли Бегемота, которого для Гоббса олицетворяли Армия нового образца Оливера Кромвеля, Долгий парламент и пуританские дельцы, принявшие обличье творцов нового государства, на деле же — неровный срез военной, экономической власти (не без сексуальных ограничителей) – дестабилизированный альянс, которым у Гоббса объяснялись сущность анархии в Британии и полное разорение Ирландии. Бегемот нацистской Германии тоже представлял собой амальгаму. Известно, что нацисты получили шанс «поуправлять» лишь благодаря договоренностям между традиционными консерваторами, новыми ультраправыми националистами, армией и, самое главное, бизнес-элитой. Некоторым из бизнесменов даже пришлось лично упрашивать Гинденбурга назначить Гитлера главой правительства.
Прибыль и зарплаты в темные времена
Ни Ноймана, ни Гоббса, раз уж на то пошло, не следует понимать превратно. «Бегемотоподобная» структура может быть необычайно эффективной. Эффективность нацистов по части лишения гражданских прав, порабощения и геноцида была беспрецедентной с точки зрения скорости и тщательности, с какими те учинялись. Но такая структура функционально опровергает самую базовую логику государства. Если это и суверенитет, то суверенитет «распределенный».
В этом распределенном суверенитете высокие доходы были не просто привилегией одного процента тогдашнего социума, но и укрепляли власть нарождающегося класса администраторов в различных секторах экономики и общества. И хотя внутренняя регуляция, скажем, условий труда была упразднена, внешние квоты и контроль качества вполне себе осуществлялись. Эти правила нередко получали полное одобрение со стороны бизнеса, особенно крупного: при помощи этих рычагов управления он вытеснял мелкие и средние фирмы, неспособные удовлетворить многие партийные, «государственные» и военные нужды. Это и значило, что крупный бизнес в Германии преуспевал. Настолько, насколько единственным существенным ограничением на прибыль (пока их полностью не сняли в начале войны) был установленный в 1934-м предел ставки на дивиденды (от шести до восьми процентов). Да и в этом случае излишек просто перенаправлялся в краткосрочные государственные облигации, которыми затем фирма оплачивала свои налоги. Но, как отмечал Нойман, «прибыль не совпадает с дивидендами. Прибыль — это, прежде всего, зарплата, бонусы, комиссионные за специальные услуги, переоцененные патенты, лицензии, связи и добрая воля». Всю эту прибыль получали «суперменеджеры» Третьего рейха.
На них самих (а это почти всегда были мужчины) покоилось все нацистское общество. После высоких инфляционных максимумов времен Первой мировой войны, убытка от поражения в ней, усугубленного Великой депрессией, доля доходов одного процента самых богатых людей Германии в веймарские годы стала возвращаться к относительно нормальному уровню. Но как только нацисты укрепили свою власть, благосостояние одного процента в Тысячелетнем рейхе все больше и больше росло. Особенно это касалось суперменеджеров на самом верху, 0,1 процента. Их доля в национальном доходе, в 1930-м составлявшая менее четырех процентов, к началу Второй мировой войны выросла почти вдвое.
Примерно в этот же период верхушка, представленная 0,1 процента, в Соединенных Штатах, напротив, переживала падение доходов, притом внезапное и стремительное — примерно с восьми процентов перед 1930 годом до менее четырех процентов в середине Второй мировой войны. Эти цифры относятся лишь к верхней доле трудового дохода, без возврата капитала. Несмотря на схожие контрциклические расходы, что бы ни приносило столь богатое вознаграждение группе немцев с самым высоким доходом в нацистской Германии, не затрагивало их американских коллег. Это не было спецификой США, схожие тенденции наблюдались, к примеру, во Франции и Швеции. Новый «управленческий класс» возник почти во всех развитых экономиках, но, в какой-то мере, меньше ценился в социальных демократиях (или, коли на то пошло, в Советском Союзе), чем в новых фашистских государствах.
Между тем за последние 35 лет в нашем «неолиберальном» обществе проявились довольно неожиданные параллели с нацистской Германией. В своей знаменитой работе «Капитал в XXI веке» Тома Пикетти заметил странную особенность современной экономики: хотя уровень неравенства в доходах в США сегодня схож с тем, что существовал в начале ХХ столетия, изменилось то, что лица с высоким доходом не теряют прибыли. Согласно Пикетти, в общем и целом огромный экономический рост, стабильность и справедливость «славного тридцатилетия» (Trente Glorieuses), с середины 1940-х до середины 1970-х, были связаны с исторической идиосинкразией послевоенного восстановления, нагнетавшего объемы производства в Северной Америке, Европе и Японии намного выше «естественных» 2,5 процента. И все же общая тенденция заключается в том, что доходность капитала (исторически устойчивая на уровне четырех-пяти процентов) всегда превышает рост экономики. Распределительное следствие этого — выделение более высокой доли национального дохода инвесторам (доход с капитала) по отношению к работникам (заработная плата). Мы постепенно идем к обществам с высоким неравенством доходов и богатства (т.е. к своего рода неофеодализму). В таких обществах экономически выгоднее вступать в брак по расчету, чем строить какую-либо карьеру, поскольку неравенство в доходах обусловлено прежде всего унаследованным богатством и существенным преимуществом получения дохода с капитала над заработной платой. Однако в нашей современной экономической ситуации Пикетти что-то да выделяет особенно… Постепенное усугубление неравенства в доходах за последние тридцать лет — прямое следствие быстрого роста максимального порога заработной платы, а не оживления дохода с капитала. Речь идет вовсе не о «богатых бездельниках».
Зарплаты одного процента выросли приблизительно с восьми процентов от совокупного дохода в 1980-х до сегодняшних ошеломляющих 18 процентов от совокупного дохода. В то время как зарплата подавляющего большинства американцев последние 35 лет в значительной степени стагнировала, пресловутый один процент давал пример роста заработной платы почти на 140 процентов. Далее. Почти три четверти этого огромного дохода — настолько большого, что он фактически превышает доходность капитала, — достаются крошечной верхней 0,1 процента. Основная часть этих «звездных зарплат» приходится не на высокооплачиваемых знаменитостей (художников, актеров, спортсменов), а на руководителей корпораций, менеджеров хедж-фондов, президентов университетов и т.д. Индивидов, составляющих 0,1 процента населения, Пикетти и называет «суперменеджерами».
Чем объяснить этот взрывной рост зарплат? Можно предположить, что высокая зарплата отражает продуктивность и навыки суперменеджера (т.е. большой вклад в корпоративную прибыль), но эта теория не выдерживает критики. Начнем с того, что существует очень резкий разрыв в оплате труда между теми, кто находится на самом верху, и теми, кто ниже. Если бы ключевым фактором была квалификация или профессиональный опыт, здесь стоило бы ожидать постепенности увеличения. Вознаграждение руководства, как было установлено, демонстрирует рост, когда продажи и прибыль растут по не зависящим от менеджера причинам (например, из-за колебания цен). Далее, учитывая размеры и сложное устройство современной корпорации, трудно определить, какая доля производительности фирмы может быть связана с навыками любого исполнительного директора (если отделять его от остальных работников). Доступность контроля за экспериментом (скажем, выявление эффективности разных менеджеров в одной и той же среде) здесь нулевая. Оценить эффективность на основе какой-либо «объективной» меры, вроде акционерной стоимости, тоже оказывается непросто.
Если «звездные зарплаты» нельзя объяснить вкладом в производственное предприятие, высокое вознаграждение менеджеров оказывается, по всей видимости, рентой — в сущности, извлечением прибыли. Менеджеры могут попросту «запускать руки в кассу» или пользоваться возможностью извлекать ренту за счет переговорных позиций и рыночной власти (включая возможность вносить лепту, которую непросто заменить или стандартизировать (вроде личных связей или обеспечения затратности любой ее возможной замены)). Согласно выводам Пикетти, элемент ренты, скорее всего, высок, а высокие заработки суперменеджеров — сформированная социальными нормами институциональная практика.
На наш взгляд, можно объяснить возвышение суперменеджеров иначе: с точки зрения производимой для фирмы стоимости (пусть и не совсем в традиционном смысле). Суперменеджер — это выражение управленческого механизма неолиберализма, способ вести переговоры и сглаживать различия между секторами власти в обществе, каким и был суперменеджер avant la lettre в нацистской Германии.
Правление суперменеджеров
Суперменеджеры обеспечивают весьма специфическое управление, востребованное в весьма специфических режимах. Суперменеджеры с их неоправданно высокой долей дохода — это не просто феномен нашей неолиберальной эпохи, от «революций» Рейгана и Тэтчер до эры Клинтона и Блэра. Суперменеджер был заметной фигурой нацистской Германии (и, хотя данные здесь тоньше, похоже, фашизма 1920–30-х годов в целом). Наиболее вероятное объяснение их доходов стоит искать не в какой-либо радикальной теории стоимости, моралистических притчах о коррупции или сказках о супергеройских способностях. Наиболее вероятное объяснение кроется в том, что суперменеджерам платят за управление там, где государство передислоцировалось в другое место или вовсе эффективно растворилось.
Это можно рассматривать как особый вид извлечения ренты за способность плавно скользить по границам разных секторов — от одного совета к другому, из корпорации в фонд, университет, правительство, аналитический центр и обратно. Это — довольно извращенным образом — можно рассматривать и как действительную маржинальную добавленную стоимость, компенсацию за непростой труд управления без Rechtsstaat — без рационального, без суверенного либо же с равноудаленным или с «перераспределяемым» государством. В этом свете способность обеспечивать политическую поддержку через связи — высокооплачиваемый компонент такого управления. То, что известно сегодня как т.н. «вращающиеся двери» между корпоративными офисами, консультативными и государственными регулирующими органами, мозговыми центрами, СМИ и т.д., было частью повседневной экономической, политической и общественной жизни в нацистской Германии. Более мощная форма совмещенных директоратов, обычно встречающаяся в развитых капиталистических экономиках, была у нацистов высоко формализована через влиятельные наблюдательные советы и «палаты» между секторами и фирмами. Фирмы, активно снабжавшие партию деньгами до прихода нацистов к власти (всего около одной седьмой от общего числа фирм, но с учетом их размера — больше половины немецкого фондового рынка), уже к середине 1933 года на шесть — восемь процентов увеличили свою прибыль. Сопоставимый уровень вознаграждения за обеспечение прямых политических связей встречается только в развивающихся и развитых неолиберальных странах.
Параллели между нацистской «революцией» 1930-х и неолиберальной «революцией» 1980-х и 1990-х на этом не заканчиваются. Нацисты были также первопроходцами еще не изведанных тогда экономических вод «приватизации». Перед лицом Великой депрессии государства во всем мире, включая социал-демократическую Веймарскую республику, национализировали ключевые отрасли промышленности, а в некоторых случаях, как в Германии, почти весь финансовый сектор. Нацисты — вопреки своей ранней пропаганде — были единственным исключением. Они не только отказались от дальнейшей национализации, но ввели новшество, настолько своеобразное по тем временам, что для этого процесса пришлось придумать немецкий неологизм — Reprivatisierung.
Вскоре переведенный как «реприватизация», этот феномен, как, впрочем, и его потенциально благотворные эффекты были тотчас отслежены столь видным органом либеральной экономической мысли, как The Economist, и мейнстримными изданиями, вроде журнала Time. Еще до того, как Тэтчер затеяла приватизацию муниципального жилья, и задолго до того, как идея реформы социального обеспечения озарила Билла Клинтона, нацисты отдавали тяжелую промышленность, практически весь финансовый и банковский сектор и даже некоторые социальные услуги в частные руки — как и новым, инновационным государственно-частным гибридам. Этот процесс еще не был «усовершенствован» «арианизацией» принадлежавшего евреям имущества, а приватизация уже происходила такими темпами, каких она достигнет в среднем по Европе спустя 70 лет, когда на континенте начнутся неолиберальные реформы.
Последовавшие за концентрацией рынка упадок малого бизнеса и рост монополий и картелей в нацистской Германии хорошо задокументированы. Неудивительно, что управление суперменеджеров шло рука об руку с консолидацией крупных промышленных и финансовых интересов, ведь его эффективность растет с концентрацией секторов и рыночной власти. Это еще одна интересная параллель между нацистской и нашей эпохами. Сегодня мы видим, как антимонопольное законодательство и законы об интеллектуальной собственности благоприятствуют концентрации рыночной власти в руках горстки компаний в таких ключевых отраслях, как фармацевтика, биотехнологии, медиа и развлечения, не говоря уже о финансовом секторе. И неудивительно, что сегодняшние суперменеджеры особенно процветают в крупных, прибыльных фирмах. Недавнее исследование показывает, что с 1978-го по 2012 год большая доля (две трети) неравенства в заработной плате была вызвана не только углублением различий в оплате труда (между руководством предприятий и остальными работниками) во всех фирмах, но и появлением более высокооплачиваемых крупных, прибыльных фирм.
Параллели не заканчиваются политической и экономической властью — довольно-таки пугающим образом они могут быть отслежены и в повседневной жизни. Как писал о полиции нацистской эпохи Киркхаймер в 1945 году в своем отчете для Управления стратегических служб,
«основная “задача”, предусмотренная для полиции в нацистском государстве, — защищать государство и режим от любых нарушений — подразумевает превосходство всех ее действий (будь то в виде указа, директивы, внутренней инструкции или чистого действия) над любым существующим законом. […] Таким образом, полиция становится “голой функцией”. Ее действия обусловлены исключительно тем, что политически необходимо. […] Это значит, что полиция как таковая может делать все, что сочтет необходимым, не ограничиваясь юридическими полномочиями».
Как и фашисты, неолибералы ставят в центр произвол власти полиции, которая если чем-то и сдерживается, то лишь постфактум — политическими соображениями. Полиция с разросшимися полномочиями, практически неподконтрольными судебной и законодательной власти, отнюдь не дрожит от страха ни перед эксцентричным Гитлером в 1930-х и 40-х, ни перед лицом конституции сегодня. Полиция всего-навсего воплощает прием, усвоенный еще со времен колонизации, — она дублирует «на местах» контроль суперменеджеров над бесконечно сложными, вновь «маркетизированными» аппаратами управления, государственно-частной инициативой и пересечением юрисдикций различных секторов неолиберального государства. Все это — диковинный лабиринт.